— Возможно ли? — спросил Тиррел. — И во всем этом повинна печаль?
— Печаль — болезнь души, но болезнь тела — ей сестра, — ответила Клара. — Они близнецы, Тиррел, и редко живут врозь. Подчас первой приходит болезнь тела, она туманит наш взор и лишает силы наши руки, хотя в нас еще горит жар души и мысли. Но знаете: вскоре за ней идет ее грозная сестра. Из своего кувшина она окропит холодной росой наши надежды, нашу любовь, память, наши воспоминания и чувства, и мы поймем тогда, что им не пережить гибели наших телесных сил.
— Увы! — сказал Тиррел. — Неужто пришло к тому?
— Да, к тому, — ответила она, больше следуя поспешному и прихотливому ходу своих мыслей, чем оттого, что уяснила себе смысл его горестного восклицания. — К тому все должно идти, пока наши бессмертные души связаны тленным веществом, из которого состоит наше тело. Но грядет иная жизнь, и там все будет иначе, Тиррел. Дай-то бог, чтобы она наступила скорее!
Ее охватило грустное раздумье. Тиррел боялся его нарушить. Ее торопливая речь слишком явно доказывала беспорядочность мыслей, и, чтобы выражением своего горя не потрясти и не расстроить ее еще сильней, он должен был скрывать боль собственного сердца, боль, которую обостряла череда мучительных воспоминаний, — Я не думала, — продолжала она, — что после этой ужасной разлуки, после стольких лет я буду при встрече с вами так спокойна и рассудительна. Но хотя то, чем мы были когда-то друг для друга, позабыть нельзя, все это уже прошло, и мы теперь только друзья, не правда ли?
Тиррел не мог вымолвить ни слова.
— Я не могу медлить дольше, — опять заговорила Клара, — не то меня застигнут здесь сумерки. Мы встретимся вновь, Тиррел, встретимся друзьями, только друзьями. Вы приедете в Шоуз-касл повидаться со мною? Нам теперь незачем таиться. Бедный отец спит в могиле, и все свои предрассудки он унес с собою. Мой брат Джон — человек добрый, хотя подчас бывает суров и строг. В самом деле, Тиррел, я думаю, он меня любит, только мне страшно, когда он нахмурится, если я чересчур развеселюсь и разболтаюсь… Но он меня любит, по крайней мере я так думаю, потому что сама-то люблю его. Вот я и заставляю себя ездить вниз, в отель, выслушиваю там всякие глупости и, в общем, отлично справляюсь с комедией жизни. Знаете, ведь все мы — актеры, а мир всего-навсего — подмостки.
— А у пьесы, которую мы играем, печальный и тяжелый конец, — с горечью прибавил Тиррел, не в силах больше сдерживаться.
— Правда, ваша правда, Тиррел. Впрочем, чего иного и ждать тем, кто обручается в пору безрассудной юности? Ведь мы с вами захотели быть мужчиной и женщиной на пороге детства. Подростками мы пустились в испытания и страсти, свойственные молодости, и вот мы состарились раньше срока, и зима нашей жизни наступает раньше, чем разгорелось лето. О Тиррел! Как часто, часто думаю я об этом! Да что я говорю — «часто»! Увы! Когда же придет время, чтобы я могла думать о чем-либо ином?
Бедная девушка горько зарыдала, и слезы ее хлынули ручьем, видно, давно уже она так не плакала. Лошадь ее шла по тропе по направлению к дому, а Тиррел шагал рядом и тщетно старался придумать, что ему сказать несчастливице, не пробуждая в ней, да и в себе самом, тягостных чувств. Все, что он мог бы сказать, все это не годилось. Ему было ясно, что рассудок ее, правда в малой степени, но все-таки омрачен тенью безумия, которое расстроило, хотя и не совсем погубило в ней способность к здравому суждению.
Наконец, стараясь говорить как можно спокойнее, он стал спрашивать, все ли у нее есть и не нужно ли ей чего? Не может ли он чем-нибудь облегчить ее положение? И не может ли она пожаловаться на что-либо, от чего он в состоянии избавить ее? Она кротко ответила, что обычно тиха и покойна, пока брат дозволяет ей оставаться дома. Если же ее принуждают выходить на люди, она переживает то же, что испытывала бы, вероятно, вода ручья, дремлющая в хрустальной заводи под скалой, когда, покинув свое ложе, она бешеным водопадом свергается вниз.
— Но мой брат, — сказала она, — считает, что он прав может быть, он и в самом деле прав. Бывает, что об иных вещах и впрямь думаешь слишком много. Да если бы он и ошибался, так почему мне не сделать усилия над собой для его удовольствия? Вокруг меня теперь так мало людей, которым я могу доставить удовольствие или причинить огорчение. К тому же, Тиррел, я ведь по временам весела в разговоре, почти так же весела, как и прежде, когда вы меня, бывало, корили за мои безумства. Ну, вот теперь я уж все рассказала вам. От себя я задам только один вопрос, один-единственный, и то если у меня хватит силы: а он-то жив ли?
— Жив, — промолвил Тиррел, но так тихо, что, вероятно, только напряженное внимание, с которым мисс Моубрей ожидала ответа, помогло ей разобрать едва слышное слово.
— Жив! — вскричала она. — Жив! Он жив, и, значит, ваша рука не запятнана кровью навеки! О Тиррел, если бы вы знали, какую радость приносит мне эта весть!
— Радость? — откликнулся Тиррел. — Радоваться тому, что жив негодяй, навсегда сгубивший наше счастье? Жив и даже может предъявить свои права на вас?
— Никогда, никогда он этого не посмеет! — дико вскрикнула Клара. — Пока умеет топить вода, душить веревка и пронзать сталь, пока есть пропасть под скалою и омут в реке — никогда, никогда!
— Не надо так волноваться, дорогая Клара, — сказал Тиррел. — Я сам не помню, что говорю. Он жив, это правда, но он далеко и, я уверен, никогда не появится в Шотландии.
Он хотел сказать еще что-то, но, охваченная страхом и волнением, девушка нетерпеливо ударила лошадь хлыстом. Норовистый пони, почувствовав, что его подгоняют и в то же время удерживают на месте, вышел из повиновения и встал на дыбы. Тиррел испугался за Клару, но, зная ее как отличную наездницу, счел более безопасным отпустить повода. Лошадь рванулась и так быстро понеслась по крутой и неровной тропе, что сразу скрылась из виду.