Среди своих собратий Каргил попеременно то вызывал уважение своей глубокой эрудицией, то подавал повод к насмешкам над своими нелепыми странностями. В последнем случае, не желая присутствовать при вызванном им же веселье, он имел обыкновение круто поворачиваться и уходить: несмотря на врожденную мягкость, любое противоречие тотчас порождало в нем раздражение, а насмешки окружающих внушали ему такое острое чувство обиды, какое совсем не совпадало с его непритязательностью и скромностью. Что касается прихожан, то, как и следует ожидать, они частенько посмеивались над своим пастором и подчас, как намекала миссис Додз, больше дивились его учености, чем извлекали из нее назидание. Действительно, разбирая во время проповеди какой-нибудь библейский текст, он совсем забывал, что обращается к простой аудитории, а не держит cocio ad clerum . Ошибка эта проистекала вовсе не из ученого самодовольства и не из желания выставить напоказ свою начитанность, но по той самой рассеянности, по причине каковой некий превосходный богослов, обращаясь к осужденным на смерть преступникам, прервал свою речь на половине и пообещал этим несчастным, которых наутро ожидала казнь, «закончить проповедь при первом удобном случае». Однако вся округа признавала, что мистер Каргил добросовестно и набожно исправляет свои пасторские обязанности, и, помня о его щедрой благотворительности, бедные прихожане прощали ему невинные странности, а зажиточные попечители, если и смеялись над рассеянностью мистера Каргила, в иных случаях все же имели мужество припомнить, что как раз эта-то рассеянность и мешала мистеру Каргилу, по примеру и обычаю других священников, просить об увеличении содержания и требовать постройки нового дома для причта либо починки старого. Однажды, правда, он выразил желание, чтобы попечители поправили крышу над его библиотекой, потому что эта крыша в дождь протекала самым «проливным образом» однако, не дождавшись прямого ответа от нашего друга Миклема, который приуныл от такого требования и долго размышлял, как бы увильнуть от его исполнения, пастор мирно сделал необходимые починки на свой счет и больше не беспокоил попечителей по этому поводу.
Таков был достойный священнослужитель, любовь и дружбу которого наш o vivat, проживавший в Клейкемском подворье, собирался снискать с помощью хорошего обеда и вина, нарочно выписанного от Кокберна. Вообще это, конечно, превосходное средство, но оно едва ли обещало оказаться особенно действенным в данном случае.
Вот в чем разница меж нами:
Мир я изучал ногами,
Вы же — головой своей
В книгах вы о том читали,
Что глаза мои видали.
Ну, так кто из нас мудрей?
Батлер
Скорый на решения и поступки, наш путешественник твердым шагом отправился вниз по улице и прибыл к пасторскому дому, который, как мы уже рассказывали, представлял собою почти развалины. Полное запустение и беспорядок при входе заставили бы счесть дом вовсе необитаемым, если бы у двери не стояли какие-то лоханки с мыльной водой или с чем-то вроде этого, столь же непривлекательным. Лоханки эти были оставлены там словно нарочно для того, чтобы всякий, кому доведется из-за них переломать себе ноги, имел бесспорное доказательство, что в беде «повинна женская рука». Дверь еле держалась на петлях, и вход загораживала приспособленная для этого борона, которую, разумеется, надо было отодвинуть, если вы хотели войти. Садик при старом доме, пожалуй, придавал бы усадьбе оттенок уютности, будь он ухожен, но он был в самом полном запустении, до какого может дойти сад последнего лежебоки. Пасторский слуга (о которых говорят, что они все делают наполовину, а этот в данный момент не делал вообще ничего) сидел в зарослях щавеля и крапивы, где утешался последними ягодами крыжовника, еще уцелевшими на обросших мохом кустах. Мистер Тачвуд окликнул его, чтобы узнать, где хозяин. Но этот болван, понимая, что его, как выражается закон, застигли на месте преступления, воровато бросился прочь, вместо того чтобы идти на зов, и вскоре к мистеру Тачвуду донеслись покрикивания и понукания — видно, парень вернулся к своей повозке, которую оставил по ту сторону полуразвалившейся садовой стенки, Не дозвавшись слуги, мистер Тачвуд постучал тростью, сначала осторожно, затем сильнее потом он уже кричал, звал и орал в надежде привлечь внимание кого-нибудь из обитателей дома, но в ответ не слышалось ни звука. Наконец, решив, что в таком заброшенном и покинутом месте нарушение неприкосновенности владения едва ли будет поставлено ему в вину, он с таким грохотом отодвинул в сторону препятствие, преграждавшее вход, что должен был непременно потревожить кого-нибудь в доме, если там была хоть одна живая душа. Но все было по-прежнему тихо. Тогда он вошел в коридор, увидел там сырые стены и побитые плиты пола, вполне соответствовавшие наружному виду дома, и открыл дверь налево, на которой, как это ни странно, сохранилась еще щеколда. Затем он вошел внутрь и оказался в жилой комнате, где обнаружил того, к кому шел.
Среди наваленных кучей книг и всякого накопленного вокруг бумажного хлама сидел в потертом кожаном кресле ученый сент-ронанский пастырь. Это был длинный, тощий человек, старше среднего возраста, со смуглым цветом лица, с тусклым и отсутствующим взглядом. Однако глаза его, видимо, были когда-то яркими, нежными и выразительными, а черты лица привлекали внимание. К тому же, несмотря на то, что пастор одевался весьма небрежно, он имел привычку совершать свои омовения с педантизмом мусульманина и, забывая об аккуратности, не забывал об опрятности. Он был бы, наверно, еще растрепанней, если бы от времени волосы его не поредели теперь же они располагались главным образом по бокам головы и на затылке. Из одеяний, надлежащих его сану, на нем были только черные чулки, да и те без подвязок на ногах красовались старые, стоптанные башмаки, служившие ему ночными туфлями. Насколько мог видеть Тачвуд, священник был обряжен еще в клетчатый халат, широкими складками облегавший его длинное исхудалое и согбенное тело и ниспадавший до вышеуказанных туфель. Он так внимательно занимался изучением лежавшего перед ним фолианта изрядной толщины, что не обратил никакого внимания ни на шум, произведенный мистером Тачвудом при входе, ни на покашливание и хмыканье, которым тот считал нужным возвестить о своем присутствии.